Летопись Ничейных Миров

 

 

 

ДЕРЖИДЕРЕВО.
Девчушка на миг замерла у края непролазного колючего держидерева и улыбнулась. Россыпь золотистых цветов-звёздочек манила протянуть руку, зарыться лицом в густое кружево нежных жадеитовых листьев. Да только таких звонких имён на пустом месте не дают. Острые, длинные шипы, схоронившись под листочками, так и тянулись к обнажённой плоти, жаждя тёплой крови. Теперь забавно было припомнить, как она несмышлёной крохой попыталась продраться сквозь эти заросли к невысокому кустику с круглыми кожистыми листьями и дивными пышными метёлками, больше похожими на розовые облака. Пробралась - уже тогда упрямства ослиного было не занимать - и обратно воротилась. Вот ведь непутёвая башка: живого места не осталось на худеньком тельце. Ровно дикий зверь порвал.
Росомаха только руками всплеснула - ветку-виновницу из рук вырвала да в сторону отшвырнула, браня перепуганную девчушку всякими крепкими словечками. И кто ведает, чем бы дело кончилось, не вмешайся тогда старейшина да один морской бродяга из дружины Харальда-буревестника, оставленный в нашем селе из-за страшной раны через всю грудь - поплыл за ракушками да и напоролся на острую живоросль по воле отхлынувшей волны. Старейшина его выходил, и он теперь, как дикий вепрь в клетке, слонялся без дела, тревожно нюхая воздух перед бурей, а то и вовсе весь день просиживал на берегу, рыбавя морского ерша. Только за ракушками больше не ходил. Видать одного раза хватило, натерпелся.
Старейшина на мать цыкнул - та сразу умолкла. Что ни говори, а его она уважала. А береговик поднял брошенную ветку кожевенного дерева, бережливо отщипнул все листочки и, протянув их Росомахе, наказал немедля заварить да промыть отваром кровоточащие царапины, пока не загноились. Вот ведь смех людям - сходила за водой через огонь, чтоб на это же пламя её потом и вылить.

СОЛОВЕЙ.
Откуда-то с полудня, от жарких морских берегов, мчала яростная по молодости гроза, сулила севечер заглянуть на постой в полуночные теснины. Могучий гневливый бог восседал там на своём высоком престоле, грозно глядя на дольние земли. И гремели вешние грозы, пробуждая сочные травы, жизнь и достаток неся в каждый дом. Но только разве упомнишь об этом, когда над твоей головою разражается неистовая трескучая буря? Вот и нашли трусливые люди виноватого за свой вечный страх: соловушку. Мол, родились он и все иные птахи в тёплом небесном краю, при дворе гневного бога. Дарил он там радость великую, песни пел на шумных пирах. Но долги годы в бессмертном царстве, и заскучал невзрачный певец, тоскливы стали его трели. Захотелось ему странствий далёких, на поднебесные земли взглянуть, и своим пением разжалобил-таки он сурового громовержца.
Отпустили по весне соловья, а с ним и многих прочих крылатых тварей, но осенью наказали воротиться. И всё бы хорошо было, не полюби птицы смертные земли любовью немыслимой. Хотели никогда уж не покидать этих краёв, да испугались лютых холодов и гнева отца своего и воротились. Не все. Те, кто не вернулись, были прокляты навеки - и воробей, и синица, и серая ворона, да всех и не упомнишь. Но и вернувшиеся не обрадовали тем Хозяина грома, ибо никто из них не пел больше, не поддавался на его посулы, не радовал знатных гостей, тоскуя по любимой сторонке. Какое веселье вдали от милого сердцу дома? А уж как подступает в покинутых землях время долгожданной теплыни, и вовсе несносны становятся крылатые пичуги.
Не любо то было великому Громовику. Сердился он, замыкал их золотыми ключами то в кованной клети, то в глубокой темнице. Ну да разве удержишь тоскующую душу? Вырвутся птицы на волю, кто раньше, кто позднее, и летят к цветущим умытым дождями полянам. А с ними и соловушка на борзых крыльях примчится на Полуночь, росы напьётся из берёзового листа и... Зальётся диковиной трелью, всякому люду на радость. Но и Небесный Царь от своего не отступит, вышлет скорую погоню, а то и сам пожалует - то ли воротить беглеца, то ли наказать дерзкого, спалить его огненной молнией. Но иные люди думают, что смирилось неистовое божество с разлукой и нагрянуло не с казнью, а с просьбой - хоть мало послушать лучшего своего певца. Только не учены небесные кони тихому ходу, далеко слышен грохот золотой колесницы, и в страхе замолкает и прячется боязливая птица. И в великом гневе своём громовержец хлещет землю-матушку острою плетью, оглушительным голосом требуя показать ему соловья, виновника его великого горя, да только тщетно. Не ответит ему прародительница, не выдаст. Ведь приёмное дитё, оно, случается, и родного дороже.
Так, бывало, баяла Одинцу мать, склонившись над колыбелью много лет назад, в другой, немыслимо счастливой жизни. Оно конечно ложь всё это: уж теперь-то кто-кто, а Пёс прекрасно знал, где гостят в зимнюю стужу полуночные птицы. Всей правды-то в преданиях только в том, что и верно - не поют они на чужбине и гнёзд не вьют. А остальное всё - детские басни. Добро, что хоть красивые. И мудрые. Ибо, что ни говори, а ничем не заменишь края, который ты однажды нарёк своим домом, земли, где оттаяло твоё сердце...

ДАР.
Помню, случилось мне как-то в малолетстве чужую смерть в душу пустить. Росла у нас под окнами гибкая черешня под защитой двух белых ясеней. Молодые были, ровненькие, статные - всякий глаз радовали. Но вот подросли, стали верхние веточки на крышу нашей хижины свысока глядеть и взяли волю - солнышко закрыли густой листвою, черешне плодоносить не давали. Вот и надумал отец мой срубить деревца, вернуть небесное светило потемневшему саду.
И всё бы хорошо, но меня тогда будто ударило что-то. Всмотрелась я в густое переплетение ветвей, будто объятья братские, вслушалась, как черешня с ясенями о любви шепчется, и - встала наперекор отцу и матери, против воли родительской пошла, души безгласные защитить попыталась. Да только я во времена те далёкие что, с собакой возилась да под ногами вечно путалась. Брат на меня глянул зло, прикрикнул, да в плечо толкну так, что я к стене отлетела, как соломенная кукла. А люди меж тем за тяжёлые топоры взялись...
Вот тогда-то и упало что-то на детские плечи не то даром, не то проклятьем чёрным. Сдавило виски, переломило ровную спину, да к земле пригнуло, будто деревце подсечённое. Как я тогда заметалась, сухие губы до крови закусила и не то закричала, а не то сами души деревьев, своих голосов лишённые, излили через меня в глухое небо свою боль. Никто даже утешать не осмелился - отступились, одну оставили, словно зная, что не в их это власти: не станет знахарь пользовать того, кто чьей-то волею могучей к страданиям приговорён, не с руки ему богам перечить. Вот и билась я грудью о стену, силясь выпустить это немыслимое, невысказанное, никем не понятое - немую боль и страх необъятный, до корней пробравший высокие серые тела.
А потом, когда смолкли, будто сердце умирающее, удары топоров, странное обессиливающее отупение навалилось на меня, вмяло в плотный войлок, безрадостным сном сковав воспалённые веки - может, не в силах была моя душа сладить с этой ношей, а может, умерла я вместе с ясенями, ведь недаром знающие люди сон младшим братом смерти кличут. Да, умерла, чтоб затем возродиться внове, отседни дар окаянный неся в потемневшем взгляде, не зная бранить его али славить. Ведь, как бы там ни было, а случишь что с Одинцом, я это сразу узнаю. И быть может, успею спасти...

Сайт создан в системе uCoz